когда поздний ночью он звонил у своих дверей, первым звуком после колокольчика был звонкий собачий лай, в котором слышались и боязнь чужого и радость, что это идет свой. потом доносилось шлепанье калош и скрип снимаемого крючка.
он входил и раздевался в темноте, чувствуя недалеко от себя молчаливую женскую фигуру. а колена его ласково царапали когти собаки, и горячий язык лизал застывшую руку.
— ну, что? — спрашивал заспанный голос тоном официального участия.
— ничего. устал, — коротко отвечал владимир михайлович и шел в свою комнату.
за ним, стуча когтями по вощеному полу, шла собака и вспрыгивала на кровать. когда свет зажженной лампы наполнял комнату, взор владимира михайловича встречал упорный взгляд черных глаз собаки. они говорили: приди же, приласкай меня. и, чтобы сделать это желание более понятным, собака вытягивала передние лапы, клала на них боком голову, а зад ее потешно поднимался, и хвост вертелся, как ручка у шарманки.
— друг ты мой единственный! — говорил владимир михайлович и гладил черную блестящую шерсть. точно от полноты чувства, собака опрокидывалась на спину, скалила белые зубы и легонько ворчала, радостная и возбужденная. а он вздыхал, ласкал ее и думал, что нет больше на свете никого, кто любил бы его.
если владимир михайлович возвращался рано и не уставал от работы, он садился писать, и тогда собака укладывалась комочком где-нибудь на стуле возле него, изредка открывала один черный глаз и спросонья виляла хвостом. и когда, взволнованный процессом творчества, измученный муками своих героев, задыхающийся от наплыва мыслей и образов, он ходил по комнате и курил папиросу за папиросой, она следила за ним беспокойным взглядом и сильнее виляла хвостом.
— будем мы с тобой знамениты, васюк? — спрашивал он собаку, и та утвердительно махала хвостом.
когда поздний ночью он звонил у своих дверей, первым звуком после колокольчика был звонкий собачий лай, в котором слышались и боязнь чужого и радость, что это идет свой. потом доносилось шлепанье калош и скрип снимаемого крючка.
он входил и раздевался в темноте, чувствуя недалеко от себя молчаливую женскую фигуру. а колена его ласково царапали когти собаки, и горячий язык лизал застывшую руку.
— ну, что? — спрашивал заспанный голос тоном официального участия.
— ничего. устал, — коротко отвечал владимир михайлович и шел в свою комнату.
за ним, стуча когтями по вощеному полу, шла собака и вспрыгивала на кровать. когда свет зажженной лампы наполнял комнату, взор владимира михайловича встречал упорный взгляд черных глаз собаки. они говорили: приди же, приласкай меня. и, чтобы сделать это желание более понятным, собака вытягивала передние лапы, клала на них боком голову, а зад ее потешно поднимался, и хвост вертелся, как ручка у шарманки.
— друг ты мой единственный! — говорил владимир михайлович и гладил черную блестящую шерсть. точно от полноты чувства, собака опрокидывалась на спину, скалила белые зубы и легонько ворчала, радостная и возбужденная. а он вздыхал, ласкал ее и думал, что нет больше на свете никого, кто любил бы его.
если владимир михайлович возвращался рано и не уставал от работы, он садился писать, и тогда собака укладывалась комочком где-нибудь на стуле возле него, изредка открывала один черный глаз и спросонья виляла хвостом. и когда, взволнованный процессом творчества, измученный муками своих героев, задыхающийся от наплыва мыслей и образов, он ходил по комнате и курил папиросу за папиросой, она следила за ним беспокойным взглядом и сильнее виляла хвостом.
— будем мы с тобой знамениты, васюк? — спрашивал он собаку, и та утвердительно махала хвостом.
— будем тогда печенку есть, ладно?