Стихотворение начинается с пушкинского «Пророка». Тот же четырёхстопник, в первой части – та же архаика: «горняя высь», «волнующийся дол», «взираю», «очи», и, что самое главное, – два тяжеловесных архаических образа, противопоставленные друг другу как раз по весу, на сегодняшний день почти эмблематичные: крылья любви и человек, влачащий оковы раба. Но даже если «отчизна пламени и слова» звучит ещё как-то по-пушкински, если сошествие с горней выси существа, проникнутого её лучами, хоть и не по Исайе, но выдержано всё в той же величественно-торжественной тональности «Пророка», то во 2-ой части стихотворения, где перед нами более конкретное представление того, что же, собственно, он услышал и увидел «нового», мы, действительно видим то новое в образном строе поэзии и в самом её языке, которого у Пушкина не сыскать. Тут не «дольней лозы прозябанье», а «сердце каменное гор с любовью в тёмных недрах бьётся» – ожившая гора, неожиданный и замечательный образ, а язык настолько современный и нам сегодня, что слово «недра» воспринимается едва ли не как геологический термин. Таким же простым повседневным языком написано заключительное четверостишие. Кажется – оно написано сегодня, настолько близка тебе речь говорящего. Но такая дистанция автором завоёвывается. Тем ясней, отчётливей эта непосредственность его чувства и высказывания, чем ясней и естественней удивительный переход к этой современной разговорной речи от, казалось бы, её противоположности – литературных архаических оборотов, однако не отрицаемых ею, но, наоборот, наследуемых. Это-то и удивляет. Обе части, связанные единством действия и героя, оказались нужными друг другу в одном стихотворении.