Изложение младенчество свое я вспоминаю с печалью. каждое младенчество печально: скуден тихий мир, в котором грезит жизнью еще не совсем пробудившаяся для жизни, всем и всему еще чуждая, робкая и нежная душа. золотое, счастливое время! нет, это время несчастное, болезненно-чувствительное, жалкое. может быть, мое младенчество было печальным в силу некоторых частных условий? в самом деле, вот хотя бы то, что рос я в великой глуши. пустынные поля, одинокая усадьба среди зимой безграничное снежное море, летом -- море хлебов, трав и и вечная тишина этих полей, их загадочное но грустит ли в тишине, в глуши какой-нибудь сурок, жаворонок? нет, они ни о чем не спрашивают, ничему не дивятся, не чувствуют той сокровенной души, которая всегда чудится человеческой душе в мире, окружающем ее, не знают ни зова пространств, ни бега времени. а я уже и тогда знал все это. глубина неба, даль полей говорили мне о чем-то ином, {11} как бы существующем помимо их, вызывали мечту и тоску о чем-то мне недостающем, трогали непонятной любовью и нежностью неизвестно к кому и чему где были люди в это время? поместье наше называлось хутором, -- хутор каменка, -- главным имением нашим считалось задонское, куда отец уезжал часто и надолго, а на хуторе хозяйство было небольшое, дворня малочисленная. но все же люди были, какая-то жизнь все же шла. были собаки, лошади, овцы, коровы, работники, были кучер, староста, стряпухи, скотницы, няньки, мать и отец, гимназисты братья, сестра оля, еще качавшаяся в люльке почему же остались в моей памяти только минуты полного одиночества? вот вечереет летний день. солнце уже за домом, за садом, пустой, широкий двор в тени, а я (совсем, совсем один в мире) лежу на его зеленой холодеющей траве, глядя в бездонное синее небо, как в чьи-то дивные и родные глаза, в отчее лоно свое. плывет и, круглясь, медленно меняет очертания, тает в этой вогнутой синей бездне высокое, высокое белое облако ах, какая томящая красота! сесть бы на это облако и плыть, плыть на нем в этой жуткой высоте, в поднебесном просторе, в близости с богом и белокрылыми ангелами, обитающими где-то там, в этом горнем мире! вот я за усадьбой, в поле. вечер как будто все тот же -- только тут еще блещет низкое солнце -- и все так же одинок я в мире. вокруг меня, куда ни кинь взгляд, колосистые ржи, овсы, а в них, в густой чаще склоненных стеблей, -- затаенная жизнь перепелов. сейчас они еще молчат да и все молчит, только порой загудит, угрюмо зажужжит запутавшийся в колосьях хлебный рыжий жучок. я его и с жадностью, с удивленьем разглядываю: что это такое, кто он, этот рыжий жук, где он живет, куда и зачем летел, что он думает и чувствует? он сердит, серьезен: возится в пальцах, шуршит жесткими {12} надкрыльями, из-под которых выпущено что-то тончайшее, палевое, -- и вдруг щитки этих надкрылий разделяются, раскрываются, палевое тоже распускается, -- и как изящно! -- и жук подымается в воздух, гудя уже с удовольствием, с облегчением, и навсегда покидает меня, теряется в небе, обогащая меня новым чувством: оставляя во мне грусть а не то вижу я себя в доме и опять в летний вечер и опять в одиночестве. солнце скрылось за притихший сад, покинуло пустой зал, пустую гостиную, где оно радостно блистало весь день: теперь только последний луч одиноко краснеет в углу на паркете, меж высоких ножек какого-то старинного столика, -- и, боже, как мучительна его безмолвная и печальная прелесть! а поздним вечером, когда сад уже чернел за окнами всей своей таинственной ночной чернотой, а я лежал в темной спальне в своей детской кроватке, все глядела на меня в окно, с высоты, какая-то тихая что надо было ей от меня? что она мне без слов говорила, куда звала, о чем напоминала?